
Изгнание наваливалось на Морана все тяжелее, и каждый его шаг был свинцовым, но он упрямо переставлял ноги и неотрывно глядел в ту единственную точку пространства, которая не содержала для него ни страха, ни мучения: в распахнутый прямоугольник последнего дверного проема.
Свобода приближалась медленно. Она пугала и вместе с тем являлась единственным выбором: редкий случай, когда не существует альтернативы.
Как ни было замутнено сознание Морана горем утраты и ужасом позора, он все же догадывался о смысле всех этих мучительных перемен. Его изгнание было абсолютным. Если соплеменники и даже Калимегдан начали казаться ему чужими и безобразными, то тем более сам Моран выглядел теперь в их глазах уродом, омерзительным чудовищем.
«Ты не можешь больше здесь оставаться, Моран Джурич», — прогремел напоследок чей-то голос (Моран вжал голову в плечи, не решаясь оглянуться и посмотреть на своего последнего судью: он даже не мог сейчас определить, мужчина это был или женщина).
Он действительно не мог здесь больше оставаться.
Моран вынул пальцы из ушей. Громкое гудение жука прямо у него над головой восхитило Морана: в сплетении тонов, составляющих этот звук, немалая доля принадлежала тишине, в то время как голоса, что раздавались у него в голове, уничтожали всякую возможность тишины.
Предстояло учиться жить заново. «Тишина — это благо», — сказал себе Моран, чтобы не забыть. Однажды произнесенные слова повисали в пространстве, как спелые плоды; их всегда можно было призвать снова. И хоть Моран теперь лишился возможности видеть их воочию, все-таки он знал об их присутствии.
Впервые за долгое время он вздохнул полной грудью и осмелился оглядеться по сторонам.
